Mar. 31st, 2004
Песенка из фильма Kill Bill
Mar. 31st, 2004 01:19 amНам пять и шесть, мы с ним дрались,
Потом на палочках неслись.
Был в черном он, и в белом - я.
И первым он стрелял в меня.
Банг!Банг! Ударил гром.
Банг!Банг! Земля ребром.
Банг!Банг! Ужасный звук.
Банг!Банг! Убил меня мой друг.
Минуло двенадцать зим,
Я стала звать его своим.
Он смялся и шутил:
"Ты помнишь - я тебя убил?
Банг!Банг! Ударил гром.
Банг!Банг! Земля ребром.
Банг!Банг! Ужасный звук.
Банг!Банг! Убил тебя твой друг".
Свадьба чудная была,
Пели мне колокола...
И вот ушел он - а куда?
И льются слезы, как вода.
Он не сказал "напрасно ждешь",
Не тратил времени на ложь...
Банг!Банг! Ударил гром.
Банг!Банг! Земля ребром.
Банг!Банг! Ужасный звук.
Банг!Банг! Убил меня мой друг.
Потом на палочках неслись.
Был в черном он, и в белом - я.
И первым он стрелял в меня.
Банг!Банг! Ударил гром.
Банг!Банг! Земля ребром.
Банг!Банг! Ужасный звук.
Банг!Банг! Убил меня мой друг.
Минуло двенадцать зим,
Я стала звать его своим.
Он смялся и шутил:
"Ты помнишь - я тебя убил?
Банг!Банг! Ударил гром.
Банг!Банг! Земля ребром.
Банг!Банг! Ужасный звук.
Банг!Банг! Убил тебя твой друг".
Свадьба чудная была,
Пели мне колокола...
И вот ушел он - а куда?
И льются слезы, как вода.
Он не сказал "напрасно ждешь",
Не тратил времени на ложь...
Банг!Банг! Ударил гром.
Банг!Банг! Земля ребром.
Банг!Банг! Ужасный звук.
Банг!Банг! Убил меня мой друг.
К вопросу о Боге, любви и лейкозе
Mar. 31st, 2004 01:45 amОказывается, Руфь, Женю Новицкого незачем специально спрашивать. Он высказался.
http://www.4oru.org/article.235.html
http://www.4oru.org/article.235.html
(no subject)
Mar. 31st, 2004 11:26 pmПольская экранка с английскими субами.
Ребята... Помните вот это место у Честертона:
"Простые слова Евангелия тяжелы, как жернова, и тот, кто может читать их просто, чувствует, что на него свалился камень. Толкования — только слова о словах. Но как опишешь словами темный сад, внезапный свет факелов, гневные лица? «Как будто на разбойника вышли вы с мечами и кольями, чтобы взять Меня. Каждый день бывал Я с вами в Храме, и вы не поднимали на Меня рук; но теперь — ваше время и власть тьмы».
Что прибавишь к мощной сдержанности этой насмешки, подобной вознесшейся и застывшей волне? «Дщери Иерусалимские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и детях ваших». Старейшины говорили: «Какое еще нужно нам свидетельство?» Так и мы можем сказать: «Какие еще нужны нам слова?»
Петр в страхе отрекается; «И тотчас, когда еще говорил он, запел петух. Тогда Господь, обернувшись, взглянул на Петра, и Петр вспомнил слова Господни, когда Он сказал ему: «Прежде нежели пропоет петух, отречешься от Меня трижды». И, выйдя вон, горько заплакал».
Что можно тут прибавить? Перед тем как Его убьют, Он просит за убийц: «...Не ведают, что творят». Что скажешь тут, если мы сами не ведаем, что говорим?
Нужно ли пересказывать, как тянулось страшное шествие Крестного пути, как в спешке предали Его обычной для тех времен казни и как в этом ужасе и одиночестве один неожиданный голос восславил Его, а Он ответил безвестному разбойнику: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю». Кто способен описать заново то прощание со всякой плотью, которым Он дал Своей Матери нового сына?
Мне несравненно легче — да и здесь больше к месту — сказать о том, что на Голгофе, как в мистерии, собрались все человеческие силы, о которых я говорил. Цари, мудрецы и народ присутствовали при Его рождении; и — много непосредственней — они причастны к Его смерти. Те, кто стоял у креста, воплощают в себе великую истину истории: мир не мог себя спасти.
Афины, Рим, Иерусалим стремились вниз, словно их затягивало в водоворот. Внешне древний мир был в расцвете; именно в такие моменты и развивается недуг. А чтобы понять, в чем этот недуг состоял, приходится вспомнить то, что мы не раз повторяли: не слабость гибла, а сила, и мудрость мира сего обратилась в безумие.
В истории Страстной Пятницы лучшее в мире обернулось плохой стороной. Поистине, самой плохой стороной обернулся мир. Там были жрецы чистейшего монотеизма и воины всемирной цивилизации. Рим, возведенный к павшей Трое и победивший падший Карфаген, воплощал героизм, ближе всего во всем язычестве подходящий к рыцарству. Он защищал домашних богов и человеческое достоинство против чудищ Африки и гермафродитов Греции.
Но в свете этой молнии мы видим, как великий Рим, империя и республика, гибнет под гнетом проклятия Лукреции. Скепсис разъел простое здравомыслие победителей мира; тот, кто призван учить справедливости, не знает, что есть истина. В драме, решившей судьбу древности, один из главных персонажей играет как бы не свою роль.
Рим был другим именем ответственности — и остался навеки воплощением безответственности. Человек не мог сделать больше ничего; даже практичные стали непрактичными. Со своего собственного лифостротона Рим сложил с себя ответственность за судьбы мира и умыл руки.
Были там и первосвященники той первозданной истины, которая лежала за всеми мифами, как небо за облаками. Может быть, и вправду есть что-то страшное в чистом единобожии, словно смотришь на солнце, и небо, и звезды, сложившиеся в одно лицо. Наверное, эта истина слишком огромна, когда между ней и нами не стоят бесплотные и земные посредники; а может быть, она слишком чиста для нас и слишком от нас далека?
Во всяком случае, мир она не спасла, она даже не смогла его обратить. Мудрецы хранили ее в самой высокой и благородной форме; но они не только не обратили других в свою веру — они и не пытались. Побороть частным мнением джунгли народных мифов не легче, чем расчистить лес перочинным ножом.
Иудейские первосвященники хранили свою истину ревностно и в плохом, и в хорошем смысле слова. Они хранили ее, как хранят великую тайну; как дикие герои мифов хранили солнце в ларчике, так хранили они Предвечного в ковчеге. Они гордились, что только они могут смотреть в ослепительный лик Единого, и не знали, что ослепли.
С того дня такие, как они, словно слепые на свету, тычут наугад своими посохами и сердятся, что так темно. Что-то было в их монументальном монотеизме, из-за чего он стал последним в своем роде монументом, застывшим среди беспокойного мира, который он не смог удовлетворить. По той, по иной ли причине он, несомненно, не может удовлетворить мир.
С того дня нельзя уже просто сказать, что Бог на небе и все хорошо на свете; ведь люди узнали, что Бог сошел с неба, чтобы исправить этот свет.
Силы эти были когда-то благими; но то же самое случилось и с теми, кто был еще лучше их, с теми, кого ставил выше всех сам Христос. Бедные, которым он проповедал Благую Весть, простые люди, радостно слушавшие Его, те самые, что создали так много героев и полубогов, поддались слабости, разъедающей мир. С ними случилось то, что часто случается с толпой, особенно со столичной толпой упадочного века.
Крестьянин живет преданием, горожанин — слухами. Точно так же как мифы в свою пору, симпатии и антипатии города менялись легко и ни к чему не обязывали. Какого-то разбойника превратили наспех в живописного, популярного героя и противопоставили Христу. Поневоле узнаешь чернь наших городов и наши газетные сенсации. Но в черни таилось зло, типичное именно для древнего мира.
Мы уже говорили о пренебрежении к личности, даже к личности, голосующей за казнь, тем более к личности осужденного. Заговорила душа улья, душа язычества. Это она требовала в тот час, чтобы один Человек умер за народ. Когда-то, много раньше, преданность городу и государству была хороша и благородна. У нее были свои поэты и свои мученики, славные и в наши дни. Но она не видела человеческой души, святилища всей мистики.
Толпа пошла за саддукеями и фарисеями, за мудрецами и моралистами. Она пошла за чиновниками и жрецами, за писарями и воинами, чтобы все человечество, скопом, запятнало себя и все сословия слились в едином хоре, когда оттолкнули Человека.
В самой высокой точке этой драмы есть одиночество, которое нельзя нарушить, есть тайны, которых не выразить, во всяком случае — в тот час, когда обычный человек обращается к людям. Никакими словами, кроме тех простых слов, и отдаленно не передашь весь ужас, царивший на Голгофе. Его никогда не перестанут описывать, а в сущности — и не начинали.
Что можно сказать о конце, когда вырвались немыслимо отчетливые, немыслимо непонятные слова, на миг разверзлась не выдуманная, а настоящая бездна в единстве Троицы и Бог оставил Бога? Нам этих слов не понять во всю вечность, которую они нам дали.
Тело сняли с креста, и один из немногих богатых учеников испросил разрешение похоронить Его в саду, в пещере. Римляне поставили охрану, опасаясь мятежа и похищения. Все это снова было как притча; не случайно закрыли могилу со всей таинственностью древних погребений, и сила кесарей охраняла ее.
В тот час запечатали и погребли великий и славный мир, который мы зовем древностью. Пришел конец великому делу — человеческой истории, той истории, которая была только человеческой. Мифы и учения похоронили там, богов, мудрецов и героев. По прекрасной римской поговорке, они отжили. Но они умели только жить, а потому могли только умереть. И вот они умерли.
На третий день друзья Христовы пришли туда и увидели, что пещера пуста и камень отвален. По-разному узнали они о новом чуде; но даже тогда они, должно быть, не совсем поняли, что история кончилась в ту ночь. Они видели снова первый день творения, новое небо, новую землю; и Господь-Садовник гулял по саду в прохладе рассвета".
Лучшей рецензии я не напишу. Могу только поделиться переживаниями и впечатлениями.
Первое. Все, кто говорит, что Кавизел не умеет играть - идиоты. Как он умеет играть - видно с первой же сцены, с Моления о Чаше. Я еще не видела в кино, чтобы смертный ужас и смертная тоска были переданы с такой силой. Наверное, кажлому из нас случалось переживать такую сильную душевную боль, что она переходит в физическую: словно разрывается что-то под ложечкой, невозможно дышать, нет сил держаться на ногах... Это есть. В тот момент, когда Христос, еще не получив ни одного удара, падает под тяжестью взятой на Себя человеческой вины - эта боль передается зрителю, если он не полный чурбан.
Английского акцента, убей Бог, не слышно.
Вторая претензия - слишком много истязаний - казалась мне идиотской и до просмотра фильма: истязаний ВСЕГДА слишком много. Их никогда не бывает "столько, сколько надо", даже один удар - это ровно на один удар больше, чем допустимо. Но вся степень идиотизма этой претензии стала понятна именно после просмотра. Гибсон показывает столкновение совершено нормального Человека с людьми, которые не в силах вынести этой нормальности. Уже в Гефсимании стражжники начинают избивать Христа... после того как видят, что Он исцелил Малха. Избивают, забыв о Петре, которому, строго говоря, одному есть что вменить. Но его бросают, чтобы накинуться на Иисуса - почему? Потому что ужас перед Человеком, исцеляющим того, кто пришел Его арестовать, заставляет их это делать. Ужас перед Его силой и собственной слабостью.
Не понимаю обвинений в антисемитизме. Римляне выглядят гораздо хуже. Для еврейской толпы бичевание и требование казни - это просто истерия, массовый психоз, для римлян - аттракцион. Они забавляются, оттягиваются. Они поначалу совершенно искренне намерены выполнить приказ Пилата - избить, но не до смерти. Однако Иисус лишает их главного "блюда" такой забавы: криков и мольб о пощаде. О, если бы Он унизился до этого - они бы, так и быть, проявили "милосердие". Но Он вступает в это жуткое состязание жестокости и воли - и лишает их победы. И вот тогда они откладывают тростниковые хлысты и берутся за флагрумы... Опять-таки чувство такое, что Гибсон экранизировал и Честертона тоже: мир действительно повернулся своей худшей стороной. Насилия в фильме ровно столько, сколько нужно, чтобы зрителя хорошенько вытошнило от насилия - как того центуриона.
Думаю, многих зрителей шокирует не столько кровавость зрелища, сколько осознание того, что в схожей ситуации они вели бы себя ничем не лучше персонажей: струсившего Пилата, принципиального Каиафы, вошедших в раж легионеров... совесть обличает, самость сопротивляется. Вот, откуда все вопли о том, что в фильме слишком мало от учения Иисуса. О, конечно, им хочется видеть учение. С ним можно поспорить. Но с этим срашным молчанием под бесконечными ударами - не поспоришь. Фильм каждого из нас ставит на место Пилата: нам хотелось бы каких-то слов, какой-то философской трепотни на тему "что есть истина", а Его молчание требует от нас действий. Это невыносимо.
На меня произвело наибольшее впечатление даже не само зреище страданий - а Мария. В сценах с Марией я плакала. Это за пределами актерской игры, кинематографа, искусства вообще. Это сплошная боль.
"Иисус - герой боевика", тоже распространенная предъява. Конечно, едрён протон. Давно так надо было. Давно пора было всем напомнить, чо христианство - это вызов миру, а не сопли в сахаре, что отношения Церки и мира - это поединок, сегда поединок и никода ничем другим не были и не будут. Христос - совершенный Человек, а следовательно - совершенный Муж и пример совершенного мужества. В словах шутника, сказавшего, что кажется, Он вот-вот с креста крикнет FREEEEEDOOOOM! - куда больше правды и меньше шутки, чем думал тот шутник. Напомню, что Крест - это действительно орудие нашего освобождения. Эти 12 часов, на которых сосредоточился Гибсон были 12-ю часами беспощадного сражения, и в конце концов Герой истек кровью и умер, как и все герои великих сказаний. В фильме есть потрясающей силы момент - когда Иисус второй раз падает под крестом, Марии удается пробиться к Нему (как раз в этот момент в одном из легионеров пробуждается совесть) и Он, повернув к ней лицо, пркрытое запекшейся кровью, говорит: "Смотри, Я творю все новое". То есть, Он - не просто жертва судьбы и человеческой злобы, Он себя осознает на этом месте как ось, вокруг которой сейчас повернется мир. Он даже умирает так, как будто принял решение.
Дьявол очень правильный. Именно такое лицо, о котором Льюис в "Переландре" писал, что оно где-то за пределами обычного зла, тот уровень, где зло кажется почти невинным. На мучения Иисуса в Гефсимании и Претории он смотрит как ребенок на интересное кино - ну-ну, и что же будет дальше? Потом, на Голгофе его уже охватывает беспокойство: не может быть, чтобы человек все это выдержал и ни капли не озлобился. В момент смерти Христа он кричит сущим назгулом.
Воскресение. Сцена, написанная золотом, совершено иконная, хотя и очень короткая. Christus vincet. Неописуемо. Смотреть надо.
Ребята... Помните вот это место у Честертона:
"Простые слова Евангелия тяжелы, как жернова, и тот, кто может читать их просто, чувствует, что на него свалился камень. Толкования — только слова о словах. Но как опишешь словами темный сад, внезапный свет факелов, гневные лица? «Как будто на разбойника вышли вы с мечами и кольями, чтобы взять Меня. Каждый день бывал Я с вами в Храме, и вы не поднимали на Меня рук; но теперь — ваше время и власть тьмы».
Что прибавишь к мощной сдержанности этой насмешки, подобной вознесшейся и застывшей волне? «Дщери Иерусалимские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и детях ваших». Старейшины говорили: «Какое еще нужно нам свидетельство?» Так и мы можем сказать: «Какие еще нужны нам слова?»
Петр в страхе отрекается; «И тотчас, когда еще говорил он, запел петух. Тогда Господь, обернувшись, взглянул на Петра, и Петр вспомнил слова Господни, когда Он сказал ему: «Прежде нежели пропоет петух, отречешься от Меня трижды». И, выйдя вон, горько заплакал».
Что можно тут прибавить? Перед тем как Его убьют, Он просит за убийц: «...Не ведают, что творят». Что скажешь тут, если мы сами не ведаем, что говорим?
Нужно ли пересказывать, как тянулось страшное шествие Крестного пути, как в спешке предали Его обычной для тех времен казни и как в этом ужасе и одиночестве один неожиданный голос восславил Его, а Он ответил безвестному разбойнику: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю». Кто способен описать заново то прощание со всякой плотью, которым Он дал Своей Матери нового сына?
Мне несравненно легче — да и здесь больше к месту — сказать о том, что на Голгофе, как в мистерии, собрались все человеческие силы, о которых я говорил. Цари, мудрецы и народ присутствовали при Его рождении; и — много непосредственней — они причастны к Его смерти. Те, кто стоял у креста, воплощают в себе великую истину истории: мир не мог себя спасти.
Афины, Рим, Иерусалим стремились вниз, словно их затягивало в водоворот. Внешне древний мир был в расцвете; именно в такие моменты и развивается недуг. А чтобы понять, в чем этот недуг состоял, приходится вспомнить то, что мы не раз повторяли: не слабость гибла, а сила, и мудрость мира сего обратилась в безумие.
В истории Страстной Пятницы лучшее в мире обернулось плохой стороной. Поистине, самой плохой стороной обернулся мир. Там были жрецы чистейшего монотеизма и воины всемирной цивилизации. Рим, возведенный к павшей Трое и победивший падший Карфаген, воплощал героизм, ближе всего во всем язычестве подходящий к рыцарству. Он защищал домашних богов и человеческое достоинство против чудищ Африки и гермафродитов Греции.
Но в свете этой молнии мы видим, как великий Рим, империя и республика, гибнет под гнетом проклятия Лукреции. Скепсис разъел простое здравомыслие победителей мира; тот, кто призван учить справедливости, не знает, что есть истина. В драме, решившей судьбу древности, один из главных персонажей играет как бы не свою роль.
Рим был другим именем ответственности — и остался навеки воплощением безответственности. Человек не мог сделать больше ничего; даже практичные стали непрактичными. Со своего собственного лифостротона Рим сложил с себя ответственность за судьбы мира и умыл руки.
Были там и первосвященники той первозданной истины, которая лежала за всеми мифами, как небо за облаками. Может быть, и вправду есть что-то страшное в чистом единобожии, словно смотришь на солнце, и небо, и звезды, сложившиеся в одно лицо. Наверное, эта истина слишком огромна, когда между ней и нами не стоят бесплотные и земные посредники; а может быть, она слишком чиста для нас и слишком от нас далека?
Во всяком случае, мир она не спасла, она даже не смогла его обратить. Мудрецы хранили ее в самой высокой и благородной форме; но они не только не обратили других в свою веру — они и не пытались. Побороть частным мнением джунгли народных мифов не легче, чем расчистить лес перочинным ножом.
Иудейские первосвященники хранили свою истину ревностно и в плохом, и в хорошем смысле слова. Они хранили ее, как хранят великую тайну; как дикие герои мифов хранили солнце в ларчике, так хранили они Предвечного в ковчеге. Они гордились, что только они могут смотреть в ослепительный лик Единого, и не знали, что ослепли.
С того дня такие, как они, словно слепые на свету, тычут наугад своими посохами и сердятся, что так темно. Что-то было в их монументальном монотеизме, из-за чего он стал последним в своем роде монументом, застывшим среди беспокойного мира, который он не смог удовлетворить. По той, по иной ли причине он, несомненно, не может удовлетворить мир.
С того дня нельзя уже просто сказать, что Бог на небе и все хорошо на свете; ведь люди узнали, что Бог сошел с неба, чтобы исправить этот свет.
Силы эти были когда-то благими; но то же самое случилось и с теми, кто был еще лучше их, с теми, кого ставил выше всех сам Христос. Бедные, которым он проповедал Благую Весть, простые люди, радостно слушавшие Его, те самые, что создали так много героев и полубогов, поддались слабости, разъедающей мир. С ними случилось то, что часто случается с толпой, особенно со столичной толпой упадочного века.
Крестьянин живет преданием, горожанин — слухами. Точно так же как мифы в свою пору, симпатии и антипатии города менялись легко и ни к чему не обязывали. Какого-то разбойника превратили наспех в живописного, популярного героя и противопоставили Христу. Поневоле узнаешь чернь наших городов и наши газетные сенсации. Но в черни таилось зло, типичное именно для древнего мира.
Мы уже говорили о пренебрежении к личности, даже к личности, голосующей за казнь, тем более к личности осужденного. Заговорила душа улья, душа язычества. Это она требовала в тот час, чтобы один Человек умер за народ. Когда-то, много раньше, преданность городу и государству была хороша и благородна. У нее были свои поэты и свои мученики, славные и в наши дни. Но она не видела человеческой души, святилища всей мистики.
Толпа пошла за саддукеями и фарисеями, за мудрецами и моралистами. Она пошла за чиновниками и жрецами, за писарями и воинами, чтобы все человечество, скопом, запятнало себя и все сословия слились в едином хоре, когда оттолкнули Человека.
В самой высокой точке этой драмы есть одиночество, которое нельзя нарушить, есть тайны, которых не выразить, во всяком случае — в тот час, когда обычный человек обращается к людям. Никакими словами, кроме тех простых слов, и отдаленно не передашь весь ужас, царивший на Голгофе. Его никогда не перестанут описывать, а в сущности — и не начинали.
Что можно сказать о конце, когда вырвались немыслимо отчетливые, немыслимо непонятные слова, на миг разверзлась не выдуманная, а настоящая бездна в единстве Троицы и Бог оставил Бога? Нам этих слов не понять во всю вечность, которую они нам дали.
Тело сняли с креста, и один из немногих богатых учеников испросил разрешение похоронить Его в саду, в пещере. Римляне поставили охрану, опасаясь мятежа и похищения. Все это снова было как притча; не случайно закрыли могилу со всей таинственностью древних погребений, и сила кесарей охраняла ее.
В тот час запечатали и погребли великий и славный мир, который мы зовем древностью. Пришел конец великому делу — человеческой истории, той истории, которая была только человеческой. Мифы и учения похоронили там, богов, мудрецов и героев. По прекрасной римской поговорке, они отжили. Но они умели только жить, а потому могли только умереть. И вот они умерли.
На третий день друзья Христовы пришли туда и увидели, что пещера пуста и камень отвален. По-разному узнали они о новом чуде; но даже тогда они, должно быть, не совсем поняли, что история кончилась в ту ночь. Они видели снова первый день творения, новое небо, новую землю; и Господь-Садовник гулял по саду в прохладе рассвета".
Лучшей рецензии я не напишу. Могу только поделиться переживаниями и впечатлениями.
Первое. Все, кто говорит, что Кавизел не умеет играть - идиоты. Как он умеет играть - видно с первой же сцены, с Моления о Чаше. Я еще не видела в кино, чтобы смертный ужас и смертная тоска были переданы с такой силой. Наверное, кажлому из нас случалось переживать такую сильную душевную боль, что она переходит в физическую: словно разрывается что-то под ложечкой, невозможно дышать, нет сил держаться на ногах... Это есть. В тот момент, когда Христос, еще не получив ни одного удара, падает под тяжестью взятой на Себя человеческой вины - эта боль передается зрителю, если он не полный чурбан.
Английского акцента, убей Бог, не слышно.
Вторая претензия - слишком много истязаний - казалась мне идиотской и до просмотра фильма: истязаний ВСЕГДА слишком много. Их никогда не бывает "столько, сколько надо", даже один удар - это ровно на один удар больше, чем допустимо. Но вся степень идиотизма этой претензии стала понятна именно после просмотра. Гибсон показывает столкновение совершено нормального Человека с людьми, которые не в силах вынести этой нормальности. Уже в Гефсимании стражжники начинают избивать Христа... после того как видят, что Он исцелил Малха. Избивают, забыв о Петре, которому, строго говоря, одному есть что вменить. Но его бросают, чтобы накинуться на Иисуса - почему? Потому что ужас перед Человеком, исцеляющим того, кто пришел Его арестовать, заставляет их это делать. Ужас перед Его силой и собственной слабостью.
Не понимаю обвинений в антисемитизме. Римляне выглядят гораздо хуже. Для еврейской толпы бичевание и требование казни - это просто истерия, массовый психоз, для римлян - аттракцион. Они забавляются, оттягиваются. Они поначалу совершенно искренне намерены выполнить приказ Пилата - избить, но не до смерти. Однако Иисус лишает их главного "блюда" такой забавы: криков и мольб о пощаде. О, если бы Он унизился до этого - они бы, так и быть, проявили "милосердие". Но Он вступает в это жуткое состязание жестокости и воли - и лишает их победы. И вот тогда они откладывают тростниковые хлысты и берутся за флагрумы... Опять-таки чувство такое, что Гибсон экранизировал и Честертона тоже: мир действительно повернулся своей худшей стороной. Насилия в фильме ровно столько, сколько нужно, чтобы зрителя хорошенько вытошнило от насилия - как того центуриона.
Думаю, многих зрителей шокирует не столько кровавость зрелища, сколько осознание того, что в схожей ситуации они вели бы себя ничем не лучше персонажей: струсившего Пилата, принципиального Каиафы, вошедших в раж легионеров... совесть обличает, самость сопротивляется. Вот, откуда все вопли о том, что в фильме слишком мало от учения Иисуса. О, конечно, им хочется видеть учение. С ним можно поспорить. Но с этим срашным молчанием под бесконечными ударами - не поспоришь. Фильм каждого из нас ставит на место Пилата: нам хотелось бы каких-то слов, какой-то философской трепотни на тему "что есть истина", а Его молчание требует от нас действий. Это невыносимо.
На меня произвело наибольшее впечатление даже не само зреище страданий - а Мария. В сценах с Марией я плакала. Это за пределами актерской игры, кинематографа, искусства вообще. Это сплошная боль.
"Иисус - герой боевика", тоже распространенная предъява. Конечно, едрён протон. Давно так надо было. Давно пора было всем напомнить, чо христианство - это вызов миру, а не сопли в сахаре, что отношения Церки и мира - это поединок, сегда поединок и никода ничем другим не были и не будут. Христос - совершенный Человек, а следовательно - совершенный Муж и пример совершенного мужества. В словах шутника, сказавшего, что кажется, Он вот-вот с креста крикнет FREEEEEDOOOOM! - куда больше правды и меньше шутки, чем думал тот шутник. Напомню, что Крест - это действительно орудие нашего освобождения. Эти 12 часов, на которых сосредоточился Гибсон были 12-ю часами беспощадного сражения, и в конце концов Герой истек кровью и умер, как и все герои великих сказаний. В фильме есть потрясающей силы момент - когда Иисус второй раз падает под крестом, Марии удается пробиться к Нему (как раз в этот момент в одном из легионеров пробуждается совесть) и Он, повернув к ней лицо, пркрытое запекшейся кровью, говорит: "Смотри, Я творю все новое". То есть, Он - не просто жертва судьбы и человеческой злобы, Он себя осознает на этом месте как ось, вокруг которой сейчас повернется мир. Он даже умирает так, как будто принял решение.
Дьявол очень правильный. Именно такое лицо, о котором Льюис в "Переландре" писал, что оно где-то за пределами обычного зла, тот уровень, где зло кажется почти невинным. На мучения Иисуса в Гефсимании и Претории он смотрит как ребенок на интересное кино - ну-ну, и что же будет дальше? Потом, на Голгофе его уже охватывает беспокойство: не может быть, чтобы человек все это выдержал и ни капли не озлобился. В момент смерти Христа он кричит сущим назгулом.
Воскресение. Сцена, написанная золотом, совершено иконная, хотя и очень короткая. Christus vincet. Неописуемо. Смотреть надо.