morreth: (Default)
morreth ([personal profile] morreth) wrote2015-09-15 06:29 pm

По многочисленным просьбам трудящихся

Статья фэндома "Дарт Крапивин" об эволюции темы насилия в крапивинской прозе.
(Девчата, вы не поставили ограничений на размещение, так что не запрещено = разрешено)

"Эволюция мотивов насилия в творчестве Крапивина"

Владислава Петровича Крапивина неоднократно критиковали за обилие насилия в книгах, предназначенных для детской и подростковой аудитории. В этой статье мы рассмотрим, правомерна ли такая критика, или же писатель просто предельно честно описывает окружающую детей действительность. Во многих книгах его юные герои сталкиваются с физическим наказанием, а кое-где и с настоящими пытками.

В чем же корни этого повторяющегося мотива? Поклонники творчества Крапивина, безусловно, припомнят эпизод из автобиографической повести «Золотое колечко на границе тьмы» (1994 год): будущий писатель пробрался в чужой огород, надо сказать, действительно безо всяких преступных побуждений. Достаточно длинный эпизод приведен здесь полностью:

И, глядя через плечо, я отчетливо сказал:

— Я вам ничего не сделал, а вы хватаете! Вы уродина и старая ведьма, вот! Мне на вас тьфу!

— Ах ты, поросенок недокормленный! — Старуха двинулась ко мне мужским решительным шагом. Я театрально захохотал, толкнулся ногой… Мамочка! Шаткое бревнышко не выдержало, я сорвался, повис на руках. А еще через миг хлипкая доска изогнулась и одним концом оторвалась от столба. Я шлепнулся в жухлую траву и гнилые листья, обалдело сел, раскинув свои тощие ноги в черных заштопанных чулках. Старуха нависла надо мной, как воплощенное возмездие.

Ухо с перепугу тут же перестало болеть. А душа метнулась направо-налево в поисках пути для бегства. Тело слабо дернулось за ней следом. А старуха монотонно, однако с ноткой удовольствия проговорила с высоты:

— Чего уж теперь трепыхаться-то? Коли птенчик выпал, от старой кошки не уйдет. Покорись. Видать, так тебе предназначено, чтобы ведьма тебя уму-разуму поучила.

Эта речь влила в меня первую каплю обреченности. Я ослабел. Стало ясно, что не спастись. Куда ни кинешься, старуха успеет схватить. А она сказала уже иначе, по-деловому:

— Вот так, значит. Сколько тебе годков-то?

— Д… восемь, — бормотнул я. Было мне почти девять, но я смекнул, что к более малолетнему пленнику старуха, возможно, отнесется снисходительней.

Она склонила к плечу голову.

— Точно ли говоришь?

— Точно, — конфузливо отозвался я. — А вам-то зачем?

— Для протоколу.

Батюшки мои? В милицию, что ли? Однако тут же получил разъяснение:

— Сколько кому исполнилось, столько и горячих выписывают на первый раз. Небось, не пробовал еще горяченьких, с маху, по месту, откуль ноги торчат?

Я ослабел еще больше — от понимания, что здесь меня настигла неотвратимая и справедливая судьба. Пришло наяву то, о чем я не раз думал со страхом. Местом «откуль ноги« я вжался в землю. Но старуха зашла сзади и легко подняла меня, ухватив под мышки. И повела, держа перед собой. Я, конечно, упирался, но не сильно. Во-первых, совсем обмяк от навалившегося стыда и ужаса. А во-вторых… под глыбами этих чувств шевельнулся опять полузабытый мохнатый жучок.

Почти все мое существо противилось зловещему старухиному плану, и все же маленькую частичку существа щекотало любопытство: к а к э т о б ы в а е т? Словно я приближался к зеву черной пещеры, в которой таилась жуткая, но притягательная загадка.

Старуха привела меня, изнемогавшего от всех этих чувств, к старому дому, протащила через сени, впихнула в кухню. Сильно толкнула в спину. Я вылетел к печке и оглянулся — с чувством мышонка, запертого в одной клетке с котом.

Старуха пощупала меня бельмастым своим взглядом, довольно поджала губы, заперла дверь на тяжелый крюк и загородила ее оказавшимся поблизости табуретом. В руке у нее была изогнутая тонкая хворостинка. То ли старуха припасла ее заранее, то ли сумела сорвать по дороге, не знаю. Кончик у хворостинки дрожал. И я дрожал, съежился.

— Чего жмешься-то? — сипло проговорила старуха. — Ну-кось, раздевай мягкое место.

— Не… — выдохнул я, вжимаясь лопатками в печку.

— Ишь, сомлел, — сказала ведьма сочувственно. — Ну дак ладно, иди, помогу. — Она, взяла прут под мышку, села, на табурет и протянула в мою сторону очень длинные руки. Зашевелила желтыми узловатыми пальцами. — Иди, иди…

— Не… — снова хныкнул я и… глядя на эти баба-яговские пальцы, сделал шажок. Будто под гипнозом. Может, ведьма и правда обладала даром внушения? А может… снова тот жучок шевельнулся?

Так или иначе, я делал шажок за шажком (каждый раз обморочно шепча свое «не). Наконец старуха потянулась навстречу, ухватила меня за бока, придвинула, вздернула на мне свитер. Жиденькую попытку сопротивления пресекла, хлопнув по рукам:

— Не мешать!

Лямки были под свитером. Старуха отстегнула их на пояснице и потянула вперед. Они поползли по плечам. Это шелестящее скольжение показалось мне безумно долгим и томительным, словно ведьма не матерчатые полоски, а душу из меня вытягивала. Я уже совсем не сопротивлялся. Только судорожно сдвинул коленки и сдерживался из остатков сил. Потому что от всех переживаний вот-вот могло случиться то, что добавило бы еще одну скандальную деталь ко всему происходящему.

Наконец суконные помочи упали мне на ботинки и старуха взялась за боковую пуговицу — последнюю.

— Ой… Что вы делаете!.. — Непослушными пальцами я опять попытался остановить зловещую старухину работу.

— Что обещано, то и делаю, — охотно разъяснила ведьма. — Вот поучу сопливца, чтобы старых людей не обзывал нечистой силою. Убери руки-то. Кому сказала!

Я… убрал. И уже совсем утопая в обморочной покорности, прошептал:

— Больше не буду… Не надо…

Просто так прошептал, без надежды, а как бы выполняя последние правила игры.

— Ишь ты, «не буду». Все так говорят… — Застежка была тугая, старуха с кряхтеньем ковыряла ее корявыми пальцами. Пуговица оторвалась и громко стукнула о половицы.

От этого стука я словно проснулся. Ожили нормальные человеческие инстинкты. Откуда только силы взялись!

Ярость, стыд и возмущение взорвались во мне, как шаровая молния! Я взвыл! Головой сбил ведьму с табурета, ринулся к двери, плечом вышиб из петли дверной крюк, вырвался на свободу!

Ухватив руками штаны, с ревом кинулся через сад, через двор, к калитке.

На маленького Славку эта несостоявшаяся порка произвела огромное впечатление.

Давайте же рассмотрим множество образов «старухи» в книгах Крапивина и «ее» взаимодействие с персонажами.

«Дети Синего Фламинго», 1980 год — сцена публичной порки ребенка:

Через площадь ехало странное сооружение: высокая ступенчатая пирамида, обитая грязно-розовой материей. Пирамида была на больших дутых колесах. Ее тащила смирная серая лошадка. По углам пирамиды на ее нижних ступенях сидели слуги Ящера. А на верхней площадке, метрах в четырех от земли, возвышались два квартальных воспитателя. Они стояли, как на капитанском мостике: смотрели вперед, а руки положили, будто на поручень, на тонкую перекладину, укрепленную поверх деревянных столбиков.

На крыльце показался краснощекий дядька. За руку он держал бледного светлоголового мальчика лет десяти. Дядька что-то сказал сердитым шепотом, выпустил руку и подтолкнул мальчика с крыльца. Тот сделал несколько шажков, потом замер. Перепуганно смотрел на верхушку розового помоста.

Длинный воспитатель, подобрав подол, спустился с площадки и взял мальчика за локоть. Сказал почти ласково:

— Пойдем, голубчик.

Я увидел, как у мальчика подогнулись коленки. Он заговорил громким от отчаянья голосом:

— Но это, наверно, ошибка! Честное слово! У меня всего три прокола!

— Ха-ха! — заверещал Крикунчик Чарли. — Вы слышали? В с е г о три прокола! Радостный покой и благонравие все больше укрепляются на нашем острове, и три нарушения порядка за неделю — это совсем не мало в наши дни! Ни у кого на улице Зрелых Апельсинов нет проколов больше, чем у этого мальчишки. А он еще говорит про ошибку!

Длинный воспитатель поморщился и недовольно покосился на Крикунчика, но мальчику сказал:

— Ты слышал, что говорит господин Чарли? Ступай наверх.

Он повел мальчика по лесенке. Тот опустил голову и сначала не сопротивлялся, но на верхней ступеньке слабо дернулся. Сказал со слезами:

— Я не хочу...

— Как не хочешь? — громко удивился воспитатель. — Разве ты собираешься поколебать равновесие порядка и вызвать гнев Ящера?

Он потянул мальчика, и они поднялись на площадку.

— Не надо... — последний раз проговорил мальчик, но четверо слуг Ящера обступили его, засуетились, а когда разошлись, он оказался в одной коротенькой рубашонке. Слуги растянули его руки на низкой перекладине и примотали какими-то серыми лентами...

Мне показалось, что кругом очень тихо, но это была тяжелая тишина, будто уши залепило пластилином. В руке у коренастого воспитателя появилось что-то вроде маленького черного удилища. Мои пальцы так сдавили черепичную плитку, что она треснула, и плоский осколок остался в ладони.

Воспитатель взмахнул удилищем. Тугую тишину прорезал короткий шелест и сразу — отчаянный вскрик. К горлу у меня подкатила горячая тошнота.

Эта сцена является переломной для юного героя: он глубоко осознает, насколько отвратителен правящий режим острова Двид. Для нас в этом эпизоде примечательно то, с какой помпезностью обставлена экзекуция: мальчика наказывают, в общем-то, за незначительные нарушения общественного порядка (судя по другим показанным нам сценам, «прокол» дисциплинарной карточки можно заработать даже за бег по улице вместо шага), но в порке задействованы несколько человек (воспитатели, охрана, глашатай и, надо думать, возничий) и внушительное сооружение, практически передвижной эшафот на конной тяге. Как тут не вспомнить ацтекские человеческие жертвоприношения на вершинах ступенчатых пирамид! И вот такая пирамида выезжает за каждым мальчишкой, пробежавшимся по улице? Правда? Какое рациональное использование времени и труда взрослых! Отмечу также, что, согласно интервью самого Владислава Петровича, образ этой колесницы пришел к нему во сне.

В той же книге другу главного героя угрожают пытками:

— А теперь все рассказывай.

Он будто даже обрадовался. Приподнялся на локтях.

— Я расскажу, сейчас... Это так быстро случилось... Они меня затащили в подвал, а там говорят: «Покажешь, где проход?» Я говорю: «Какой проход?» «На бастионы». Я говорю: «Не знаю». А они смеются: «Все знаешь и все покажешь. Вместе пойдем...» Я сказал, что не пойду, а они опять смеются: «Все покажешь и расскажешь...» Если бы кричали и ругались, а то все со смехом. Еще страшнее от этого смеха... Кинули меня на скамейку, я затылком брякнулся так, что искры из глаз. Руки и ноги привязали... Я думал: «Пускай хоть как бьют, зубы сцеплю, умру, а не скажу. Только жаль, что маму с папой не увижу, но пускай... Ни словечка не выговорю...» А они бить не стали...

По Юльке вдруг прошла такая дрожь, что показалось, будто мортира затряслась. Потом он замер и шепотом сказал:

— Там над скамейкой балка, а на балке колесо висит, громадное, а из него гвозди торчат. Много-много гвоздей, и все ржавые. Длинные... Один стражник надавил какую-то палку, а оно заскрипело и прямо на меня. Будто накатывает... А другой, не стражник, а в простой одежде, длинный такой, с гнилыми зубами, ухмыляется: «Будешь говорить, мальчик?» И тоже что-то нажал... Я хотел зажмуриться, а глаза не закрываются. А гвозди все ближе, прямо совсем... Ну, я не выдержал, как закричу:

«Пустите!»

...Я сам не помню, Женька, что дальше получилось. В общем, я, кажется, все выдал. И где проход, и где порох... И про нас рассказал про всех...

Ни рассказчик, ни автор не осуждают Юльку; в этом эпизоде «несостоявшихся» пыток (на самом деле пытка для него состоялась — пытка духа) мы видим сцену несостоявшейся порки маленького Славки, убежавшего от старухи с невредимым задом, но исхлестанной душой.

«Журавленок и молнии», 1981 год — затяжной и мучительный для обеих сторон конфликт Журки с отцом начинается с не принятого в их семье физического наказания:

Отец, глядя в сторону, сложил пояс пополам и деревянно сказал:

— Ну, чего стоишь? Сам до этого достукался. Снимай, что полагается, и иди сюда.

У Журки от стыда заложило уши. Он криво улыбнулся дрогнувшим ртом и проговорил:

— Еще чего...

— Если будешь ерепениться — получишь вдвое, — скучным голосом предупредил отец.

— Еще чего... — опять слабым голосом отозвался Журка.

Отец широко шагнул к нему, схватил, поднял, сжал под мышкой. Часто дыша, начал рвать на нем пуговицы школьной формы...

Тогда силы вернулись к Журке. Он рванулся. Он задергал руками и ногами. Закричал:

— Ты что! Не надо! Не смей!.. Ты с ума сошел! Не имеешь права!

Отец молчал. Он стискивал Журку, будто в капкане, а пальцы у него были быстрые и стальные.

— Я маме скажу! — кричал Журка. — Я... в детский дом уйду! Пусти! Я в окно!.. Не смей!..

На миг он увидел себя в зеркале — расхлюстанного, с широким черным ртом, бьющегося так, что ноги превратились в размазанную по воздуху полосу. Было уже все равно, и Журка заорал:

— Пусти! Гад! Пусти! Гад!

И кричал эти слова, пока в своей комнате не ткнулся лицом в жесткую обшивку тахты. Отец швырнул его, сжал в кулаке его тонкие запястья и этим же кулаком уперся ему в поясницу. Словно поставили на Журку заостренный снизу телеграфный столб.

Чтобы выбраться из-под этого столба, Журка задергал ногами и тут же ощутил невыносимо режущий удар. Он отчаянно вскрикнул. Зажмурился, ожидая следующего удара — и в тот же миг понял, что кричать нельзя. И новую боль встретил молча.

Он закусил губу так, что солоно стало во рту. Нельзя кричать. Нельзя, нельзя, нельзя! Конечно, отец сильнее: он может скрутить, скомкать Журку, может исхлестать. А пусть попробует выжать хоть слабенький стон! Ну?! Домашнее воспитание? Не можешь, зверюга!
Журка молчал, это была его последняя гордость. Багровые вспышки боли нахлестывали одна за другой, и он сам поражался, как может молча выносить эту боль. Но знал, что будет молчать, пока помнит себя. И когда стало совсем выше сил, подумал: «Хоть бы потерять сознание...»

В этот миг все кончилось. Отец ушел, грохнув дверью.

Здесь порка — это не только боль, унижение и шок для Журки (к которому никогда ранее не применяли подобных наказаний), но и сильный удар для его отца; Журка это постепенно понимает, и казавшаяся смертельной рана в их отношениях исцеляется. Отец не стал «злобной старухой».

«Голубятня на желтой поляне», 1982-1983 годы — наказание воспитанников лицея электрощупами лишь упоминается:

Загорелый Андрюшка беспомощно оглянулся на ребят и, припадая на забинтованное колено, шагнул из строя. И еще трое шагнули, незнакомые мальчику. Один — совсем малыш, даже непонятно, как такой оказался в лицее. Он испуганно вертел круглой стриженой головой с большими ушами.

Ко всем четырем подошли надзиратели, взяли ребят за плечи и вывели на середину двора.

— Эти четверо, — деревянно произнес Чуф, — будут наказаны первыми. Сейчас их запрут в штрафном каземате, а после необходимых формальностей и воспитательных бесед их направят в трудовую школу на острове Крабий Глаз. Так нам велено, и так будет, а если этот печальный пример не…

— Они не виноваты! — звонко сказали из рядов.

— Ма-а-алчать! — запел Катя.

— А если этот печальный пример…

— Бандюги! Он же совсем малек, — сказали в строю. Видимо, про ушастенького.

— Ма-а-алчать! — Катя вытянулся на носках. — Имейте в виду! В крайнем случае нам разрешено применять электрощупы!

Строй замер. Но почти сразу опять прорезался голос:

— Какой храбрый с пацанами! Где ты был, когда воевали!

— В отряде умиротворения! — крикнули из задней шеренги.

— В интендантской конторе, ворюга!

— Молчать! — это крикнул уже директор. — Разойдись! По классам! Марш!

Строй стал медленно разваливаться. А четверых повели к приземистой железной дверце.

— Ребятам еще до этой тюрьмы достанется, — сказал Денек и пошевелил плечами. — Воспитательные беседы… Знаешь, что такое электрощуп?

Мальчик кивнул. Электрощупы были у пастухов, которые охраняли табуны в степи под Чайной Пристанью. Мальчик видел, когда был у дедушки. Электрощуп напоминает спиннинг с коротким удилищем. Круглый разрядник похож на катушку. Конец у щупа гибкий и всегда дрожит… Мальчик помнил, как пастух задел этим концом непослушного жеребенка. Тот даже не заржал, а вскрикнул по-ребячьи. Опрокинулся на спину и забился…

Неужели так можно? Каменная каморка, некуда деться, те четверо сжались в углу, а эти гибкие жалящие концы все ближе, ближе…

— Нет… — прошептал мальчик.

Мы еще столкнемся с электрическими пытками в более позднем творчестве Крапивина; здесь же стоит отметить, что орудие пытки еще имеет привычный вид розги.

«Острова и капитаны», 1984-1987 годы — рутинная порка как метод воспитания в семье:

— Это хорошо. Если не будешь, значит, и порка эта останется последней. Но сейчас без нее не обойтись. Это ведь не за то, что ты будешь, а за то, что уже сделал. Я тебя предупреждал. Когда человек что-то натворил, должен расплачиваться, такой в жизни закон. Понял?

Гошка ничего не понял. Отец говорил ровно, без всякой злости, но при этом зачем-то вытирал очень белым платком вздрагивающий прут. Потом утвердил его в массивном каменном стакане письменного прибора и встал. Шагнул… Зачем это он?.. Не надо… Обмякший от ужаса Гошка слабо затрепыхался, когда отец взял его за плечо.

…Гошка плакал в своей кровати до ночи. Сперва в голос, потом с шумными всхлипами, потом тихо, со щенячьим поскуливанием. Подходила мать, что-то говорила, он бросил в нее, в предательницу, ботинком. И никогда уже не смог простить, что она в тот страшный вечер не вступилась, выдала его отцу.
...
Но живой характер сразу не упрячешь в клетку, и домашняя задавленность по-иному оборачивалась в школе. Гошка больше стал носиться по коридорам, чаще лез в потасовки и в шуточных свалках раздавал удары не шутя. Он мог дико хохотать, но почти не улыбался. Естественно, пошли записи в дневник, и, ознакомившись с ними, Виктор Романович выпорол сына вторично.

На этот раз Гошка сопротивлялся с отчаяньем смертника. Дико орал, исцарапал отцу руки, ударил его пяткой в подбородок… Ну, и получил за это сильнее, чем в первый раз.
...
— Перестань орать-то, — сказал отец. — Что я обещал? Не драть тебя за побег. А за историю в школе? А за деньги, которые ты у матери украл и на билет высадил? Ты что же, думаешь, это можно так оставить?.. И не скандалил бы зря, не брыкался. Только себе хуже делаешь и мне работы прибавляешь…

«Работы… — отдалось в мозгу у Гошки. — Работы…»

Это — работа?

Виктор Романович открыл футляр и сказал сыну:

— Подойди.

Гошкина душа обессилела от постоянного страха, безысходности и ожидания боли. Он всхлипнул и, глядя в сторону, сделал на ватных ногах шажок к отцу… И не стал сопротивляться.

Дальше жизнь пошла серая, тускло-ровная. Страх по-прежнему жил в Гошке, но это был уже привычный страх. Как ни опасайся, а жить-то надо. И без грехов не проживешь. Поэтому пришлось Гошке в четвертом классе еще несколько раз вытерпеть «домашнюю педагогику». Правда, теперь это было не так страшно. То ли отец стегал без лишней суровости, то ли Гошка притерпелся. Впрочем, от визга и слез удержаться он все равно не мог. Да и не старался. Криками он заглушал и боль, и стыд за свою капитуляцию. Стыд этот постоянно сидел в Гошке холодным, скользким сгустком. Раньше, когда Гошка еще сопротивлялся отцу, яростно отбивался, орал зло и непримиримо, он был все-таки прежним Гошкой. С какой-то гордостью, с характером. А теперь он с хмурой покорностью шел, «если надо», в комнату к отцу. Какая уж тут гордость? Вместо нее — этот слизкий комок-студень.

Действие книги происходит в конце 70-х гг.; в это время порка была уже давно признана диким, отсталым методом воспитания, применявшимся разве что в глухой деревне. Для Гошки это унижение, а для его отца... «работа».

«Гуси-гуси, га-га-га», 1988 год — дети в специнтернате больше всего боятся наказания «желтым шприцем» и умоляют о порке вместо него. Новый воспитатель решает сам проверить, что же за «желтый шприц» такой:

Он думал, придется давить, чтобы жидкость проникла в поры. Но когда хрустнула ампула, резиновое колечко присосалось к коже, и Корнелий ощутил несильный, приятный холодок...

«Пока я чувствую себя вполне сносно, лишь бы это подольше не...»

О Боже, что это?!

Резиновая тугая боль скрутила, натянула все жилы! Боль, смешанная с тоской, со стыдом, с ощущением полной уничтоженности. Корнелий превратился в один-единственный нерв, который кто-то мучительно тянул и наматывал на раскаленную катушку. Замычав, Корнелий подрубленно сел, грудью упал на подушку, вцепился в спинку тахты. Зная, что сейчас умрет, он отчаянно желал этого избавления. И лишь последними усилиями самолюбия зажимал в себе хриплый животный крик.

...Сколько это длилось? Наверно, недолго. Потому что долго такого не вынести никому. Боль уходила, возвращаясь иногда тупыми, уже несильными толчками. Корнелий сел прямо, потом опять согнулся. Большие капли падали со лба на колени, расплывались на штанинах темными пятнами...

Когда Корнелий снова поднял голову, перед ним стояли ребята. Все тринадцать. Тихие, молчаливые. Илья держал фаянсовую кружку.

— Выпейте горячей воды, господин воспитатель. Тогда скорее пройдет.

«Боже мой, а они-то как выдерживают такое?» Корнелий закусил край кружки. Потом, обжигаясь, глотнул. Выпил все, отдышался. Ребята по-прежнему молчали. Только маленькая Тышка задела у Корнелия кожу на локтевом сгибе, рядом с пунцовым овальным бугорком, и серьезно сказала:

— Теперь это долго будет...

Нетипичный пример: здесь Крапивин не описывает в подробностях орудие пытки, не смакует ее обстановку и процесс, а «всего лишь» останавливается на ощущениях Корнелия от «желтого шприца», отдавая многое на откуп фантазии читателя. Этот прием многократно усиливает впечатление от эпизода.

«Белый шарик матроса Вильсона», 1989 год — старшие подростки издеваются над младшим:

— Про своего дружка психованного молчит как партизан, — подал голос Чича. — Куда тот делся?

Васяня чуть отодвинулся, повернул к Стасику дымный рот:

— А?

Стасик не ответил. Если скажет про Яшку — уехал, мол, в другой город, — они найдут другую причину для допроса.

— Молчит… — с упреком произнес Васяня и вдруг ткнул красным кончиком папиросы в Стаськину ногу, между короткой сбившейся штаниной и чулком. Стасик взвизгнул, шарахнулся в сторону, съежился на полу.

— Больно же! Гад! — И заплакал наконец.

Васяня раскурил папиросу, покивал.

— Конечно больно. Называется «божья кровка»… — Он или случайно сказал слово «коровка» коротко, или специально. «Кровка» — это было зловеще. — Хочешь, еще разик присажу? Ха-арашо по голенькому…
...
Стасика подняли, сдернули сапоги, стоймя прижали к скользкой доске. Тугие витки веревки начали рывками притягивать его к твердому дереву — от щиколоток до плеч. И тогда Стасик закричал наконец изо всех сил:

— Пустите! А-а!.. Мама!!

Но крик увяз в дыме и парафиновом запахе глухой кладовки. И тут же Стасику сунули в рот вонючий платок, а новый виток веревки вдавил тряпку между зубов. Стасик замычал.

Доску прислонили к стене — с наклоном детсадовской горки для катания. На Стасике расстегнули китель, задрали рубашку, стянули пониже штаны. Васяня, судорожно вздыхая, из-под ворота свитера вытащил безопасную булавку. Зачем-то подышал на нее, вытер о щеку. Сказал с хрипотцой:

— Ну-ка, ребя, посветите.

Чича поднес огарок. Руки у него дрожали, горячий парафин капнул Стасику на живот. Стасик дернул мышцами, замычал сильнее. Чича хихикнул, качнул огарком снова.

— Ничего, сявушка, — ласково выдохнул Васяня. — Это не очень больно, потерпи маленько…

Яркий огонек высвечивал его лицо, — подбородок со следами слюны и чирьем, приоткрытые мокрые губы, наморщенный лобик. Сладкое предчувствие мучительства расплывалось в глазках Васяни масляной пленкой. И Стасик с тоскливым ужасом понял, что это удовольствие глушит все другие Васянины чувства. Вот они какие, настоящие мучители!

Помимо желания выбить из Стасика информацию о Яшке, как подмечает сам Стасик, мучители наслаждаются его болью, беспомощностью и унижением. Как тут не вспомнить «нотку удовольствия» в голосе старухи из «Золотого колечка на границе тьмы»? То ли маленький Славик действительно нарвался на садистку, то ли, что вероятнее, ему почудилось это предвкушение удовольствия, но так ярко, что оно продолжает сквозить в творчестве Владислава Петровича.

После распада СССР насилия и в реалистических, и в фантастических произведениях автора заметно прибавилось. Сам писатель объясняет это ухудшением криминальной обстановки в стране, от чего страдают в первую очередь беззащитные дети. Вот, например, эпизоды пыток и допросов.

«Синий город на Садовой», 1991 год — ребенка допрашивают в милицейском участке при помощи «подсадной утки»:

— А-а-а… — заверещал опять Фома, но будто спохватился. Сделался укоризненно-ласковым: — Ай, мальчик, не уважаешь ты старших. Придется наказать… — Он сдернул с ноги растоптанный полуботинок, вытер подошву о штаны. — Ну-ка сними трусики. Будем чик-чик…

«Помогите!» — хотел крикнуть Федя. Но в горле — словно песок. Да и кто поможет? Э т и? Только обрадуются.,.

— Уйди, свинья… — сказал Федя отчаянным шепотом. И крупно задрожал от стыда и отвращения.

Фома аккуратно поставил башмак на доски. Осклабился, гнусно заблестел глазками.

— Уй, какая трепыхалистая .рыбка... Люблю таких. Дай-ка я тебя потрогаю... — Он зачем-то подышал на грязные ладони, вытер их о засаленную майку, потянулся к Феде… Федя стремительно выбросил вперед ноги — чтобы ударить, отшвырнуть гада! Ноги беспомощно ушли в пустоту. Ловко увернувшийся Фома надвинулся вплотную — потным телом, запахом, тяжестью.

— Тихо, тихо, рыбонька… — Он сжал правую Федину руку.

Ребенок. Один в участке. Без родителей, без законных представителей. Вместо официального допроса практически сразу начинается вот эта сцена из ментовского сериала в жанре «развесистая клюква». Прибавим намеки то ли на сексуальное насилие, то ли на членовредительство. В той же книге одной из основных сюжетных линий являются избиения и дедовщина в детском доме с полного попустительства персонала:

— Он еще, наверно, целую неделю будет там лежать. Ему же знаете как досталось… по с'сравнению со мной…

— А тебя?.. — не выдержал Федя. — Сильно били?

— С'средне… Я не хочу сейчас про это вспоминать… Противно. Они… будто не люди.

Феде казалось, что все, кто издевались над Нилкой, были похожи на Фому. Но Нилка сказал:

— Вот что… с'страшно даже. С виду они как нормальные люди, а на самом деле… будто автоматы для битья. Придут, попинают нас, уйдут гулять… потом отопрут дверь — и с'снова. А вечером Павлика забрали в спальню… раздели и по-всякому издевались. «Ты, — говорят, — предатель…» К двери кровать придвинули, чтобы он не убежал…

Хочется отметить, что до начала этой сюжетной линии (первая приведенная цитата также к ней относится) в мире «Синего города» царит мир и идиллия, даже школьные хулиганы и придирчивые учителя не очень-то влияют на безмятежную жизнь героев. Поэтому ВНЕЗАПНЫЙ поворот сюжета в сторону допросов и избиений вызовет, скорее всего, легкий шок, за которым юный читатель может не заметить нарочитой «клюквы» и принять ее за чистую монету.

«Сказки о рыбаках и рыбках», 1991 год — ребенка пытают, чтобы воздействовать на его единственного близкого взрослого:

Женька обмер и затих. А на Валентина свалилась тяжелая, будто ватные тюки, слабость. Два охранника ухватили его за локти, в один миг уволокли к дальнему от двери столбу, прижали к нему спиной, завели назад руки. На запястьях щелкнул металл. В затылок больно уперлась шляпка гвоздя, к которому привязан был край волейбольной сетки.

— Феня, — позвал Аспирант, Эдуард Эрастович.

Придурок подковылял. И неожиданно подхватил Женьку, вскинул в руках. Тот забарахтался, но Феня легко отнес его к обтянутому кожей гимнастическому козлу. Подскочил на помощь Мухобой. Вдвоем они усадили Женьку на козла. Из кармана халатика Феня выволок наручники — два хромированных браслета, соединенных такой же блестящей цепочкой. «Они же велики ему», — со щемящей тоской подумал Валентин, глядя на дрожащего Женьку.

Но браслеты нужны были не для рук. Стальные кольца охватили Женькины ноги под коленками. Цепочка натянулась под козлом. Женька теперь не мог соскочить, как ни рвись. С потолка спускались две пары гимнастических колец. Одно — приспущенное ниже других — висело прямо над головой у Женьки. Валентин с новой тоской отметил этот зловещий символ четырех нолей. Все шло будто по утвержденному заранее жуткому сценарию.

Феня с неожиданной ловкостью вскочил на козла ногами позади Женьки. Сопел и улыбался кривым ртом. Поднял Женькины руки над головой, концом бельевого шнура обмотал ему кисти, другой конец пропустил над собой в кольцо. Прыгнул. Потянул шнур. Женькины руки сильно вытянулись, он вскрикнул:

— Дядя Валя, чего они!

— Что вы делаете, подонки! — сдавленно заорал Валентин.

Эдуард Эрастович сказал:

— Не надо сильно тянуть, Феня. Излишний дискомфорт дает помехи на детекторе.
Феня слегка ослабил шнур, намотал свободный конец на ножку козла. Похлопал по халатику ладошками: все, мол.

Аспирант опять возился с приборами. Оглянулся.

— Зачем вы так спешите, господа? Раздеть надо было вначале.

— Разденем, в чем проблема… Вначале или потом, какая разница… — Из-под вороха бумаг, над которыми корпела Розалия Борзоконь, Мухобой вытащил сверкающие портновские ножницы.

— Дайте я! — метнулась крашеная девица. Выхватила ножницы у Мухобоя. Подскочила к Женьке. — Ай ты, моя лапочка… Не бойся, это не больно. Это… хи-хи… для докторской проверки…

Женька полными ужаса глазами глянул на Валентина и зажмурился.

— Оставь ребенка, сука! — надсадно крикнул Валентин. И так дернул головой, что шляпка гвоздя впилась в затылок стремительной болью.

— Как лается, тоже писать в протокол? — злорадным басом спросила Розалия.

— Пиши, если хочешь, — разрешил Абов.

Девица, лязгая ножницами, расстригла на Женьке майку, сдернула и отбросила лоскуты. Похлопала его по спине.

— Ух ты, мой пупсик…

Аспирант умело сажал на Женьку резиновые присоски, от которых тянулись к приборам тонкие цветные провода. Густо сажал — по всему телу и даже на горло, рядом с белым шрамом от раскаленного ножа. Женька сидел неподвижно, с закрытыми глазами и сморщенным лицом. Все молчали. Розалия старательно шелестела авторучкой, Феня у края люка расстилал мешковину. Остальные смотрели на Аспиранта и Женьку. В этой молчаливой деловитости была жуть, как в страшных картинах Босха.

Наконец Аспирант окончил приготовления. Встретился с Валентином глазами. И сказал он, этот интеллигентный Эдуард Эрастович:

— Валентин Валерьевич, объясняю ситуацию. Нам нужны от вас предельно полные и совершенно искренние ответы на ряд вопросов. Степень искренности проверяется прибором, предки которого в свое время примитивно именовались «детектором лжи». Это новый и безошибочный аппарат… Нам, однако, известны ваши способности: и то, что вы можете заблокировать энергополем свои мысли, и то, что в состоянии обезболить свои ощущения…

«Откуда они это взяли? Разве я могу?»

— …Поэтому контролировать лично вас нам затруднительно. Мальчик же, как большинство детей, правдив по натуре и более восприимчив… к воздействиям… Он в курсе всех ваших дел и, слушая ваши ответы, невольно будет реагировать на ложь. Прибор зарегистрирует этот негативный импульс, а мальчик испытает страдание. Вот так…

Во время лекции Аспирант помахивал похожим на красный карандаш стерженьком, от которого тянулся такой же красный провод-жилка. При последних словах Аспирант «карандашиком» коснулся стального браслета на Женькиной руке. Щелкнула искорка. Женька содрогнулся и вскрикнул, не открывая глаз.

— …Или вот так… — Аспирант волнисто провел по коричневой ноге от браслета до щиколотки. На коже побелел и запузырился след ожога. Растянутый между козлом и кольцом, Женька задергался, вскрикнул опять — коротко и пронзительно. А Валентин заорал — хрипло, перемешивая с матом и проклятиями обещания, что скажет гадам и фашистам все, что им надо, лишь бы оставили ребенка.

— Ну-ну-ну, хватит, все в порядке, — произнес Эдуард Эрастович тоном дантиста, вырвавшего зуб у не терпящего боли пациента. — Семен Семенович, можно приступать.

Женька теперь сидел закусив губу и не двигаясь. Глаза были закрыты, а из-под век часто бежали по щекам капли. И вдруг он выговорил:

— Дядь Валь… ничего им… не выдавайте…

— Жень, да что ты… — вытолкнул из себя Валентин. — Чего нам скрывать-то… Пускай слушают что хотят… Не бойся, запишут и отпустят…

Изощренный садизм: мальчику не просто больно, ему еще и стыдно за душевные муки, которые испытывает Валентин. С точки зрения сюжета, впрочем, пытка оправдана: садистам нужны сведения, что не отменяет их наслаждения процессом. Также стоит отметить, что в сюжете книги упомянуто сексуальное домогательство — подросток Ласьен «лезет» в постель к другим воспитанникам детского лагеря, но эта тема быстро заминается. А вот дальше...

«Кораблики, или Помоги мне в пути», 1993 год — персонажи обнаруживают, как именно педофил-садист избавлялся от «использованных» жертв:

Юджин довольно погоготал. Потом стал серьезным, оглянулся на дверь и тихо сообщил:

— Ребята из оперотдела Полозом поинтересовались. Очень всерьез.

— Ну… и что?

— Гад! — резко сказал Юджин. — Ты даже не представляешь, какой гад.

— В общем-то, представляю…

— Не представляешь… что ждало бы Петьку, если бы ты не подоспел.

У Юджина закаменело острое, плохо выбритое лицо. А я молчал и ждал. И почему-то опять стало страшно, будто опасность рядом.

— Ты решил, что железный пол — это, так сказать, средство ускорения, да? Живую материю побыстрее превращать в неживую, чтобы она вовремя исчезала, да?

Я кивнул. Было очень тошно.

Юджин глухо сказал:

— Черта с два… Живая материя тех маленьких биороботов… если они и правда были только биороботами… никогда не исчезала сама по себе. Ее необходимо было превратить в неживую. Но Полоз… поступал так не сразу. Сперва он… развлекался с этими ребятишками как хотел. Это очень удобно и безопасно. Сознание у них затуманено, способности к сопротивлению никакой, одежда исчезает сама собой…

Меня замутило. Я переглотнул и сказал искренне:

— До чего же жаль, что я не пристрелил эту сволочь…

— И сам оказался бы вне закона.

— Ну и хрен с ним, с вашим законом. Ушел бы опять…

— А Петька?

Да, а Петька… Один, сирота в чужом мире…

— Но теперь-то этого гада взяли?

— Ты слушай уж до конца, — недовольно и почти через силу проговорил Юджин. — Ты думаешь, все так просто? Думаешь, чем он занимался? «Попугает» полуобморочного ребенка, включит рубильник — и конец?.. Нет, он изувер до последнего атома. Живую материю переводить в неживую доставляло ему особое удовольствие. Железный пол и рубильник — это лишь аварийное средство для срочных случаев. А вообще-то у него оборудован подвал со специальными приспособлениями. И маленький электрический стул, и… многое другое. Даже мини-гильотина… по мальчишескому росту… Там, в подвале, он давал… «подопытному субъекту» стимулятор, чтобы у него прояснилось сознание, чтобы тот все понимал и чувствовал, как нормальный ребенок. Потом скорбным голосом читал приговор и сочувственно объяснял: ничего, мол, не поделаешь, другого выхода нет… И, наслаждаясь ужасом ребенка, совершал «акцию». Один или с помощью Карлуши… И — никаких следов. Жертва почти сразу распадалась на элементарные частицы, которые исчезали в подпространстве… Даже капельки крови исчезали. Стерильность…

[identity profile] morreth.livejournal.com 2015-09-15 03:37 pm (UTC)(link)

Первая лежит на поверхности. Возможно, «старуха» из «Золотого колечка на границе тьмы» — это не столько случившийся в реальности с маленьким Славиком инцидент, сколько воплощение отчима? Как известно, отчим Владислава Петровича, бывший заключенный, был груб, жесток, часто пил, но, согласно автобиографическим произведениям Крапивина, никогда не бил пасынка; несмотря на это, агрессивная атмосфера в семье, само проживание под одной крышей с таким человеком, по моему предположению, были достаточно травмирующими для психики впечатлительного, тонко чувствующего подростка и нашли выход в творчестве писателя в виде угроз физической расправы. Может быть, один-единственный эпизод с угрожавшей Славке старухой впитал в себя ту постоянную, каждодневную тяжесть, что мальчик ощущал от отчима, таким образом, демонизируя «старуху»?

Вторая гипотеза немногим глубже. От идеализированного образа «святой мамы» насилие исходить не может; возможно, поэтому насилие от женщин вообще изначально купируется — ведь на определенном этапе жизни доступ к детскому телу есть только у родителей или пришедших извне насильников. Таким образом, возникает образ строгой тетки или «злобной старухи» как отражение «святой мамы», совокупность вытесненных из общего образа реальной мамы черт. Они — единое целое, Уроборос, перетекающий сам в себя.

В третьей гипотезе посмею возразить популярным обвинениям Крапивина то в педофилии, то в садизме. Рассмотренные нами обрывки текстов скорее обладают нарциссически-мазохистическими чертами. Возможно — лишь возможно! — писатель в многочисленных истязаниях детей расписывает не себя-«старуху», а себя-маленького, и чем старше он становится, чем дальше уходят настоящие воспоминания девятилетнего Славки, тем изощреннее вымышленные пытки: автор мучает не других, а себя в виде героев. Повторюсь, это лишь предположение... Что-то ждет нас в следующих книгах Владислава Петровича?